Шрифт:
Закладка:
Уилл страшно огорчился. Почти три года назад он был уже достаточно взрослым, чтобы его посвятили в семейную тайну. А случилось вот что: отец написал письмо дочери, работавшей в услужении в Манчестере, и это письмо дочкина хозяйка отослала назад, известив его, что Лиззи больше у нее не служит, и откровенно объяснив почему. Уилл вполне разделял праведный гнев отца, хотя и считал, что тот перегнул палку – напрасно он запретил убитой горем, выплакавшей все глаза матери съездить в город и попытаться найти свое несчастное, оступившееся дитя, да еще и объявил, что отныне у них нет дочери – она для них умерла и никто не смеет упоминать ее имя ни на людях, ни дома, ни в молитве о здравии, ни в родительском благословении. Каменное лицо отца с решительно сжатым ртом и сурово сведенными бровями ни разу не дрогнуло, когда соседи выражали им свое сочувствие и сокрушались, что смерть бедняжки Лиззи разом состарила отца и мать; оно и понятно, говорили они, после такого удара нелегко найти в себе силы жить дальше. Уиллу казалось, что этот случай и его самого словно бы состарил раньше времени; он завидовал Тому, который лил невинные слезы по бедной, милой, чистой, в девичестве умершей Лиззи. Уилл иногда думал о ней – думал до зубовного скрежета, и попадись она ему в такую минуту, влепил бы оплеуху бесстыднице! Раньше мать с ним о сестре не заговаривала.
– Мама! – наконец вымолвил он. – Да она, поди, умерла – даже наверное.
– Нет, Уилл, не умерла, – возразила ему миссис Ли. – Господь не допустит ее смерти, покуда я хотя бы еще разок не увижу ее живой. Ты не знаешь, как я молилась денно и нощно, чтобы снова увидеть ее милое личико и сказать ей, что я прощаю ее, хоть она и разбила мне сердце – разбила, Уилл! – Мать захлебывалась от рыданий и не могла продолжать, пока не совладала с собой. – Но тебе это невдомек, Уилл, иначе не говорил бы, что она умерла. Господь милостив, Уилл, Господь жалостливее людей… С твоим отцом я не осмелилась бы говорить так, как говорю с Ним… Но даже твой отец в конце концов простил ее. Его последние слова были о прощении. Ты ведь не станешь судить строже отца, Уилл? Не пытайся помешать мне отправиться на поиски Лиззи, все равно меня не удержишь.
Уилл долго сидел неподвижно, а потом объявил:
– Я не стану мешать тебе. Я думаю, она умерла, но это не важно.
– Она не умерла, – спокойно, но твердо сказала мать.
– Мы все вместе поедем в Манчестер и пробудем там ровно год, ни месяцем больше, – постановил он, не обращая внимания на ее слова. – Ферму сдадим на год Тому Хиггинботаму. Я устроюсь работать кузнецом, а Том пусть пока набирается ума-разума в хорошей школе, он у нас охоч до учебы. Но после ты, мама, вернешься домой и прекратишь изводить себя думами о Лиззи и смиришься, как и я, с тем, что она умерла… По мне, так-то лучше, чем верить, будто она жива. – Последние слова он произнес едва слышно. Мать покачала головой, но спорить не стала. – Ну так как, мама, согласна ты с моим решением?
– Согласна, отчего нет, – ответила она. – Ежели я за целый год ничего не увижу и не услышу, притом что сама буду в Манчестере и сама отправлюсь на ее поиски, то так тому и быть. Да и года ждать не придется, я еще раньше надорву себе сердце и сойду в могилу – тогда уж навеки избавлюсь от своей материнской любви и кручины… Да, я согласна, Уилл.
– Значит, решено. Я не хочу рассказывать Тому, отчего мы сорвались в Манчестер. Ни к чему мальцу знать лишнее.
– Как скажешь, – ответила она понуро. – Я на все готова, лишь бы поехать.
Еще прежде, чем под сенью рощиц вокруг Ближней фермы расцвели полевые нарциссы, семейство Ли устроилось в новом, манчестерском, доме, хотя, вероятно, они так и не привыкли считать свое городское пристанище домом: ни тебе сада, ни хлева, ни продуваемого свежим ветерком гумна, ни зеленых просторов, ни бессловесной скотины, требующей ежедневной заботы, ни самого, пожалуй, главного, чего им здесь не хватало, – живущих в старом доме воспоминаний, пусть даже печальных, о тех, кого уж нет, о том, чего не вернешь.
Миссис Ли меньше скучала по прежней жизни, чем ее сыновья. Скорее наоборот, впервые за много месяцев она воспрянула духом, ибо у нее появилась надежда, хотя и омраченная известными обстоятельствами, но все-таки надежда. Она прилежно выполняла всю работу по дому, даром что многое в городском укладе было ей странно и непонятно, многие требования городской жизни ставили ее в тупик. Но по вечерам, когда все дела были сделаны и мальчики возвращались домой, она надевала накидку и незаметно, как ей казалось, шла на улицу (Уилл только тяжко вздыхал, слыша, как за ней закрывается наружная дверь). Возвращалась она нередко уже за полночь, бледная, измученная, с каким-то виноватым видом. На ее лице было написано такое разочарование, такое уныние, что Уиллу всякий раз не хватало духа высказать ей все, что он думал о ее глупой, бесполезной беготне. Вечер за вечером все повторялось, и мало-помалу дни складывались в недели, а недели в месяцы. Уилл старался блюсти сыновний долг, хотя совершенно не разделял чаяний матери. Все вечера он проводил дома, чтобы не оставлять Тома одного, и жалел, что, в отличие от Тома, не умеет получать удовольствие от чтения; пока он дожидался прихода матери, время тянулось бесконечно.
Нет нужды подробно описывать здесь, как бедная мать проводила все эти томительные часы. Скажу только, что, выйдя из дому, она поначалу брела словно бы наугад, но потом, собравшись с мыслями, устремлялась к одной-единственной заветной цели и начинала методично обследовать самые глухие закоулки, добираясь порой до недавно застроенных городских предместий и повсюду с немой печальной мольбой вглядываясь в лица людей. Иногда ее взгляд выхватывал из толпы женскую фигуру, чем-то напоминавшую фигуру дочери, и она долго, с обреченным упорством шла за женщиной, пока свет от витрины или фонаря не являл ей чужое, холодное лицо, совсем не похожее на дочкино. Раз-другой участливый прохожий, пораженный ее настойчивым взглядом, в котором таилась бездонная боль, замедлял шаг и спрашивал, нельзя ли ей чем-то помочь. Когда к ней обращались, она всегда задавала один и тот же вопрос: